Сильная и чистая книга Владимира Некляева

В Москве вышел сборник поэзии Владимира Некляева в переводе на русский язык под названием "Окно". "Это сильная и чистая книга — иногда исповедальная, иногда притчево-фольклорная, но всегда полная желания добра людям", – так говорит о сборнике Евгений Евтушенко.

Сильная и чистая книга Владимира Некляева
Сборник "Окно" издан в Московском издательстве "Время" в серии "Поэтическая библиотека". Лирика одного из лучших белорусских поэтов представлена в переводах Людмилы Гембицкой, Вадима Кузнецова, Юрия Кузнецова, Валентина Сорочкина, Михаила Шелехова, Игоря Шкляревского, Евы Эн, а также непосредственно самого автора. Тираж издания – полторы тысячи экземпляров.

В качестве своеобразного послесловия сборник завершает интервью Некляева с философом Валентином Акудовичем "С небес не спускайся", записанное Акудовичем.
Предисловие "о шестидесятнике Владимире Некляеве" написал Евгений Евтушенко.
"Недавно у одного поэта я вычитал повеселившую меня фантазию: прижизненно опароходивать своих современников. В его снах наяву величаво проплывают в виде океанских лайнеров, парусников и даже, кажется, крейсеров все его соратники по литературной тусовке, превращенные в мощную флотилию. Не хватает только атомных подводных лодок с именами поэтов. А вот когда я читал рукопись новой книги Владимира Некляева, я увидел не доходное или смертоносное плавсредство, символизирующее поэта, а, слава Богу, просто-напросто живого человека, одиноко плывущего в море. Человека, может быть, скинутого кем-то с борта, или спрыгнувшего по собственной воле — лишь бы не оставаться с осточертевшей ему командой. И теперь он плывет, выбиваясь из сил, но не сдаваясь разгулявшимся волнам и отплевываясь от масляной пленки пополам с соленой до тошноты водой, — лишь бы доплыть до родного берега, – пишет Евгений Евтушенко.
У Некляева есть две пронзительных строки, которые могли бы стать главной темой философской диссертации, если бы у нас (я имею в виду все человечество) были настоящие философы:
Он знает слишком много, чтобы выжить.
Он знает мало, чтобы умереть.
Это и о себе, и о своем поколении, о котором, я надеюсь, ему суждено еще многое написать — и не только в стихах, но и в прозе. Он еще внутренне молод — и ему есть, что рассказать миру.
Мальчику из белорусского городка Сморгонь, сыну на все руки мастера-механика Прокопа Некляева выпала судьба родиться в СССР — в уникальном обществе, которое само себя называло социализмом, а на самом деле стало псевдонимом гибрида государственного капитализма с замаскированной монархией и Сталиным как самодержцем. Было бы все проще, если бы население СССР делилось на тех, кто обманывали, и на тех, кого обманывали. Но многие ставшие обманывателями сначала были обмануты сами. Володя Некляев, как впрочем и я, далеко не сразу пришел к другому пониманию истории, влюбленно читая в школе наизусть вместе с белорусской классикой и "Стихи о Советском Паспорте" Маяковского, и "Думу про Опанаса" Багрицкого, и "Гренаду" Светлова. Трагедия этих талантливейших поэтов в том, что они осознали слишком поздно: петрововодкинский красный конь идеализма был, в конце концов, зауздан циниками и приучен к кровавой пище вместо пахучей свежей травы с голубыми колокольчиками. Он бил копытами, пожирая всех других породистых коней любого цвета, включая уже никого не спасающий красный цвет.
В пятьдесят шестом году, когда Хрущев впервые с государственной трибуны назвал Сталина убийцей, Некляеву было всего десять лет, и ему было трудно понять, почему были так потрясены его родители. Но позволю себе догадку, что в 1961 году, когда ему исполнилось пятнадцать, его мама, Анастасия Магер, принесла домой вышедший в "Литературке" "Бабий Яр" и дала ему прочитать, потому что это было стихотворение, которое прочли все в стране — даже у них в Сморгони. Когда я познакомился в конце шестидесятых с еще совсем молодым Некляевым, он буквально засыпал меня цитатами из поэзии шестидесятников, ища в них ответы на мучившие его внутренние вопросы. Он понял одно: Родине надо помочь — поэзией, в чье гражданское предназначение он поверил навсегда, став новым патриотом по Чаадаеву — с открытыми глазами. С неподдельным романтическим энтузиазмом, закончив техникум связи в Минске, он поехал работать по своей специальности в Сибирь, где в то время комсомольцы-добровольцы растаскивали колючую проволоку бывших лагерей, и однажды оказался на станции Тайшет, рядышком с моей станцией Зима. Сейчас это невообразимо представить, но ведь и Белла Ахмадулина самым искренним образом когда-то поехала на целину. После распада СССР, ошеломившего всех, Некляев оказался в Беларуси, напоминающей одинокий советский островок с политически прямолинейной патриархальностью, с аграрными успехами, с открытым наконец-то музеем Шагала в Витебске, с процветающим там же интернациональным фестивалем песни — и с традиционным гостеприимством ко всем: от русских гостей до израильских. Некляеву и другим белорусским интеллигентам хотелось скоростного развития демократии, но это вызвало — увы! — конфронтацию с властями. К несчастью, ни белорусские власти, ни многие крупнейшие белорусские писатели не нашли общего языка как сограждане. Думаю, что негативную роль в этом сыграли и агрессивные упертые националисты, к которым Некляев не относится. Он всегда пытался объединять людей во имя взаимопонимания, а не разъединять — и много сделал для этого, став председателем Союза писателей Беларуси.
Но в 1999 году он не выдержал неумения интеллигенции подчинять свое самолюбие интересам солидарности при угрожающе нарастающей недоброжелательности бюрократии и уехал в Польшу, а затем в Финляндию. Быков, ветеран войны с немцами, парадоксально оказался сначала в Финляндии, а потом и в Германии. Владимир Некляев не мог в конце концов не вернуться — это было бы против всех его стихов и надежд, и он вернулся и слепил воедино свое намучившееся сердце, как блуждавший с ним по белу свету кусочек его родной Беларуси, с остальной родимой ему землей. Вернувшись, он привез с собой эту книгу стихов, часть которых написана в его скитаниях. Это сильная и чистая книга — иногда исповедальная, иногда притчево-фольклорная, но всегда полная желания добра людям. Она по-народному метафорична, но не опрощена до примитивизма вседоступности и одновременно не отягощена напускной элитарностью. Чего в ней нет, так это стеба и любых других причиндалов и прибамбасов модного сейчас маргинального цинизма. Некляеву удаются и лирические мягкие миниатюры, как например, насквозь просветленное нежностью крошечное стихотворение о женщине, моющей окно, и резкие, ошарашивающие такой редкой в нынешней поэзии страстностью поэмы. Такие, как "Маланка". У Некляева воспевается не геройская "упертость" славянского характера в его радостной готовности в кого-то ткнуть пальцем: вот кто виноват! — а благословенная упертость в замораживании собственного пальца, чтобы не опустить его вниз патрицианским высокомерным движением, требующим гибели гладиатора. Во многих стихах он застывает в прекрасной нерешительности назвать повинным во всем неповинного...
Книга, может быть, порой, слишком грустная? Но высказанная боль — это пуля, которая уже просвистела мимо твоего виска. Произнесение — это все-таки это лучший способ вывести грусть из души, избавиться от нехороших подсказок забравшегося иногда в нас заранее разочарованного всем на свете человечка. Я заметил, что даже когда у Некляева улыбается лицо, глаза не улыбаются. Но это вовсе не означает, что он не способен радоваться. Он просто-напросто еще не готов к Большой Радости, к Главной Радости, и гадает, в чем она.
А я уже позволил себе догадаться, в чем она может быть для тебя — в твоей необходимости Родине, Володя! И если даже тебе не удастся добиться этого на государственном поле деятельности, то им может стать и просто поле, белорусское поле, которое ты можешь написать так же высоко и всенародно, как Ян Френкель и Инна Гофф написали "Поле, русское поле..." — и это тоже будет великой гражданственностью. У тебя такой талант, который не то что букет, а просто букетище разнообразных будущих побед, которым ты, как веником, можешь вымести немало зла с матушки-Земли, уж раз тебе так неймется бороться со злом. Но только не заставляй себя насильно быть "ассенизатором и водовозом", как необдуманно самозавербовался на такую поденщину наш общий любимец Маяковский, ошибки которого не дай Бог нам повторять, а особенно его неосторожное самопредсказание "с точкой пули в самом конце". Многоталантие заслуживает многоточия, а не точки, Володя. Это ведь твои замечательные стихи, а не чьи-то в новой рукописи, а в них всего-то восемь строк. Но зато каких! Начинаешь ты, правда, несколько приугрюмленно:
Все поддельно, и любовь поддельна!
В никуда глаза твои глядят.
Мы сидим угрюмо и отдельно,
как в ночных троллейбусах сидят.
Здорово, точно подмечено, и главное — вовремя. А потом я и подумал: "Ну неужто так уж во всех троллейбусах — все и отдельны, и угрюмы? А что же делать с окуджавовским троллейбусом — он же вечен. Он будет даже тогда, когда троллейбусов не будет. Сама песня его еще на-до-о-олго станет тем самым троллейбусом, который кружит, "чтоб всех подобрать потерпевших в ночи, крушенье, крушенье". А раз так, Володя, то и крушений никаких непоправимых с нами не должно случиться! Дай-ка я смахну с твоего настрадавшегося лица невеселую тень цитатой Альбера Камю "Любая стена — это дверь". Так что ни для каких плохих настроений повода нет.
Я на одном выступлении после смерти Вознесенского как-то дал маху — захотелось, чтобы и меня пожалели, что ли (ноющее делать легко, как некогда сказал В. М.), да и сманерничал этаким образом: "Как парадоксально, что из всей плеяды шестидесятников остались в конце концов только Белла да я". А ты–то кто, Володя, разве не шестидесятник белорусский, только чуть-чуть припоздалый, ну и держись ишо дольше, чем я, — это я для тебя по-тайшетски. А что за шестидесятник без "надежда, я вернусь, когда..."? Вон какая у тебя вторая строфа с неожиданным высветившимся изнутри ее В. М.: "Это было с бойцами или страной, или в сердце было моем":
Это происходит не со мною.
Это происходит не с тобой.
Это происходит со страною.
Родиной. Отечеством. Судьбой.
 
У тебя есть очень хороший притчевый фрагмент в "Колесе обозрения" — метафорический разговор с дочкой.
 
И она привела меня в парк.
Мы купили билеты
И сели в зеленую люльку.
 
— Колесо твое будет катиться? —
Спросил я.
Она промолчала в ответ.
— Или будет крутиться? —
Спросил я.
— Нет, — Ева сказала.—
На моем колесе
Будем мы
Возвышаться.
 
Возвышались мы плавно —
И вниз уплывали деревья.
— Значит, можно возвыситься, видя,
Что кто—то становится ниже,
Или думая так? —                           я спросил.
— Нет, — сказала она.—
Возвышаться — так вовсе не думать.
Думай так, чтобы все возвышались.
 
Вот она — зашифрованная цель Некляева: думать так, чтобы все возвышались.
Человек, написавший это, вне зависимости от того, станет или не станет политиком, чтобы он ни делал, все равно будет гражданином. Ты никогда не был так напряжен, Володя, как сейчас, — потому что для тебя много означает, нужен ты своей родине или не нужен. А тут ты волнуешься зря. Если тебе она окажет доверие на гражданском поприще, не подводи. Но любой белый чист бумаги перед тобой — это всегда тоже гражданское поприще.
Все, что с тобой произошло, обошлось тебе дорого.
Что–то перегорело в тебе. Но что-то иное возродилось.
Я надеюсь, что то же самое возрождение случится и со всеми интеллигенциями мира. Деинтеллектуализация власти, падение эстетического вкуса масс отражается и на тех, кого выбирают править государствами. Это проблема глобальная. Формальное образование, как бы предполагающее культуру, на самом деле не гарантирует культуры человеческого поведения, основа которого совесть, а вовсе не беспорядочная информационная свалка. Значение писательского слова будет возрастать, если, конечно, писатели будут понимать, что они необходимы — каждый в своей стране, и все вместе — во человечестве.
Несмотря на страшные человеческие потери во время Второй мировой, когда партизанила и моя белорусская бабка Ганна в Полесье, на все потери от сталинского террора, когда среди стольких жертв был и мой дед Ермолай Наумович Евтушенко, — русская и белорусская интеллигенция, к их чести, все-таки выжили не за счет потери совести. А благодаря тому, что произведения Василя Быкова, Алеся Адамовича, Светланы Алексиевич, Рыгора Бородулина, Аркадия Кулешова, Владимира Некляева были и остаются воплощением совести народной. Не забудем, что все эти писатели были авторами "Нового мира" при редакторстве Твардовского и являлись его моральной опорой как почти земляки и единомышленники. Я, в свою очередь, никогда не забуду, что мою поэму "Под кожей Статуи Свободы", зарезанную цензурой в Москве и Ленинграде, рискнул напечатать в журнале "Неман" именно белорус Андрей Макаенок.
В нашей Антологии русской поэзии мы уже напечатали написанные по-русски стихи Шевченко, а также новый перевод "Заповита", вызвавший сердечные отклики шевченковедов на Украине. Я решил включить в антологию "Десять веков русской поэзии" и стихи белоруса Владимира Некляева. Сегодня для многих мерило успеха — это всего-навсего власть и деньги, а совесть — нечто беспокойное, некомфортное. Ну что ж, чтобы быть совестливым — нужно обладать партизанским бесстрашием. А этого белорусам не занимать. Поэт в Беларуси — это тоже больше, чем поэт".
12:40 07/10/2010




Loading...


загружаются комментарии